|
|
"Сирый поэт" и "обнажитель": немного ещё
К 150-летию Вячеслава Иванова 16 (28) февраля — 150 лет Вячеславу Ивановичу Иванову.
Посмотрел "афишу" и "выставки" на сайте областной научной библиотеки — нет такого имени. Странно. Хотя... Иннокентий Анненский — "Другому":
Ты весь — огонь. И за костром ты чист. Испепелишь, но не оставишь пятен, И бог ты там, где я лишь моралист, Ненужный гость, неловок и невнятен.
Пройдут года... Быть может, месяца... Иль даже дни, — и мы сойдём с дороги Ты — в лепестках душистого венца, Я просто так, задвинутый на дроги.
Года прошли. Cor Ardens обоих живо, а "лепестки" поделены с "дрогами" на равных.
Где розовела полоса, Там знойный день в асфальте пытан. Бегут на башню голоса... А сверху шепот: "Тише — спит Он".
И "башня" уже с десяток лет спит в "лесах", заросших лепестками совсем не "душистого венца". И даже деревьями. Раньше хоть детский садик квартировал.
Читаем стихи. Читаем слова, мысли.
Например, статью А. В. Лаврова о стихотворении "Другой". Я всё же думаю, что Вяч. Иванов увидел это стихотворение перед тем как написать своё — "Ultimum vale". И согласен в этом с О. Ю. Ивановой ("Вяч. Иванов и И. Анненский: две точки зрения на картину Л. Бакста "Terror antiquus""). Ну как не связать со знаменитой строкой "Среди людей, которые не слышат" эти строки:
Тот миру дан; я — сокровен… Ты ж, обнажитель беспощадный, В толпе глухих душою хладной Будь, слышащий, благословен.
С "обнажителем беспощадным" понятно — это к статье Анненского "О современном лиризме". И это понятно было ещё в 1909 году всем заинтересованным. "Хладная душа" — это просто оправдание. Но "толпу глухих" он ещё закрепляет "подслушавшим", "слышащим". Нет сил сомневаться:
Моей мечты бесследно минет день... Как знать? А вдруг, с душой подвижней моря, Другой поэт ее полюбит тень В нетронуто-торжественном уборе... Полюбит, и узнает, и поймёт, И, увидав, что тень проснулась, дышит, — Благословит немой ее полёт Среди людей, которые не слышат...
Эту последнюю строчку Анненского, как яркую формулу, А. С. Кушнер взял в заголовок своей статьи. Но она не последняя в стихотворении. Анненский как будто скальпель вонзает и в себя, и в будущее последними четырьмя строками. Такого скальпеля мозга не было у Иванова, но это был человек, которому его можно было показать, — он понимал и благословлял.
Пусть только бы в круженьи бытия Не вышло так, что этот дух влюблённый, Мой брат и маг не оказался я, В ничтожестве слегка лишь подновлённый.
Вячеслав Иванович Иванов смог подняться над разногласиями, над своим недовольством статьёй "О современном лиризме", и написать программную, неустаревающую статью "О поэзии Иннокентия Анненского" в некрологический выпуск "Аполлона". В отличие, например, от Сологуба. От Блока. Он, конечно, продолжил в ней отстаивать своё и противопоставлять это "своё" позиции Анненского, несмотря на его предсмертное "о чём нам спорить?" Но именно он: - определил поэтическое творчество Анненского как ассоциативный символизм, что заметно повлияло на последовавшее восприятие;
- закрепил сопоставление "метода" "нами оплакиваемого поэта" с Малларме;
- отправил в будущее посылки:
"Подобно античным скептикам, он сомневался во всем, кроме одного: реальности испытываемого страдания"; "Это целомудренно пугливое и обиженное осуществлениями жизни сердце поминало любовь только как тоску по неосуществимому и как унижающий личность обман";
"...лирика Анненского первоначально обращает всю энергию своей жалости на собственное, хотя и обобщенное я поэта, потом же охотнее объективируется путем перевоплощения поэта в наблюдаемые им души ему подобных, но отделенных от него гранью индивидуальности и различием личин мирового маскарада людей и вещей"; "...Анненский становится на наших глазах зачинателем нового типа лирики, нового лада, в котором легко могут выплакать свою обиду на жизнь души хрупкие и надломленные, чувственные и стыдливые, дерзкие и застенчивые, оберегающие одиночество своего заветного уголка, скупые нищие жизни".
В статье я обращаю внимание и на такую фразу:
"И именно жалость, как неизменная стихия всей лирики и всего жизнечувствия, делает этого полуфранцуза, полуэллина времен упадка, — глубоко русским поэтом, как бы вновь приобщает его нашим родным христианским корням."
Думаю, что Иванов запомнил в докладе Анненского "Поэтические формы современной чувствительности", прочитанном на "башне" 13 октября, вот это место:
"Вяч. Иванов очарователен, высокомерен. <...> В нем есть что-то глубоко наше, русское, необъяснимо, почти волшебно <...>"
А слово "высокомерен" — это у Анненского комплимент, если вспомнить его статью о Леконте де Лиль, написанную и опубликованную незадолго до того.
Уже тогда, сразу после смерти Анненского, слыша и хорошо понимая упрёки, и задолго до исчисления процентов М. Л. Гаспаровым, Иванов назвал его "истолкователем Еврипида" и написал:
"То была его прихоть, в которой никак нельзя усматривать притязательности: в такой мере Анненский заведомо и преднамеренно ограждается от всякого внешнего принудительного канона школы и стиля, так явно и недвусмысленно предпочитает он художественный произвол всякой архаизации и стилизации."
И именно Иванов определил "энергию мастера — любвеобильно излучающуюся силу его великого сердца". Cor Ardens...
И ещё к юбилею Вячеслава Иванова.
С. А. Ауслендер вспоминал: "Стояла весна ожиданий и надежд. Анненский чаровал нас ораторскими разговорами с Вячеславом Ивановым. Это было очень интересно." То есть ожидания С. К. Маковского, выраженные в письме Анненскому 20 мая 1909 г., — "я предвижу интересный обмен идей" — полностью оправдались, и Анненский "очаровал" Иванова.
Это был взгляд молодёжи на почтенных "стариков". Они не различали, что Анненский на 10 лет старше Иванова. И нам не легко сейчас это представить, зная, что Иванов был уже тогда, в 1909-м, мэтром русского символизма.
Но было интересно и самому Анненскому, и он пишет Иванову через день после значимой встречи 22 мая в Царском Селе: "Если бы можно было этими строками заменить разговор!" Ему ведь пятьдесят четвёртый год, а он так по юношески увлекается, в первом же письме доверяет Иванову свои сетования на службу и быстро переводит его в формат эпистолы, того вида "стихотворения в прозе", что знаком нам по посланиям его "жёнам-мироносицам". Эти многоточия... Эта жажда высказаться тому, кто "слышит". И это, такое скорое, признание — "я слишком дорого заплатил за оголтелость моего мира".
Мне думается даже, что Анненский разговаривал в письме больше сам с собой. Ведь он сразу увидел несовместимость позиций, которую тактично — но и иронично! — "потопил в чернильнице". Это подтверждает и Евгения Герцык: «Помню, как я единственный раз видела Анненского у В. И. — два мэтра, два поздних александрийца вели изысканнейший диалог — мы кругом молчали: в кружево такой беседы не вставишь простого слова. Но Анненский за александризмом расслышал другое: высокий, застегнутый на все пуговицы, внешне чиновный, он с раздражением, подергиваясь одной стороной лица, сказал: "Но с вами же нельзя говорить, Вячеслав Иванович, вы со всех сторон обставлены святынями, к которым не подступись!"»
В этой фразе и выразилась "оголтелость" его мира, которым он так дорожил. И это был гораздо более земной, близкий нам мир. Как будто. "Будто мы пришли из разных миров?"
|
|
|